Интеллигенции больше нет. Она кончается, её остатки несущественны. И в общем-то, слава Богу
Известный писатель Александр Кабаков в прошлом году стал лауреатом литературной премии «Большая книга». Автор известной перестроечной антиутопии «Невозвращенец» выпустил за последние годы несколько хороших книг. Среди них – роман «Все поправимо» и сборник «Московские сказки».
О том, почему у него не получается стать коммерческим писателем, своем видении литературы в будущем и почему не хочет больше заниматься журналистикой, он рассказал обозревателю ВЗГЛЯДа Андрею Морозову.
– Александр Абрамович, над чем работаете сейчас?
«Есть единственный проект коммерчески успешный и литературно качественный – Акунин» – После «Московских сказок» написал две пьесы. Первую ставит Марк Розовский, вторую пока еще никому не отдал. Мне показалось странным, что для сцены я пишу более радикально, чем в прозе.
В прозе я больше традиционалист, в пьесах – более современен, даже помимо моего желания. А может быть, такого желания я даже не осознавал. Но что было осознано точно, так это то, что больше не хочу писать романы. Когда романы пишут певица Валерия и депутат Митрофанов, то что мне делать рядом с такими мастерами слова?
– В Ваших книгах реальность часто перемешивается с вымыслом. Для чего?
– В романе «Всё поправимо», за который я получил премию «Большая книга», есть только один эпизод сверхреальности – разговор с дьяволом. Но это бытописательский роман, а вот «Московские сказки» – фантасмагория.
На нереальность есть спрос. Например, у стареющей и идущей к своему концу западной части человечества. Все старые люди впадают в детство, и часть этого впадения есть интерес к сказкам.
– Некоторым Вашим коллегам удаётся быть расчётливыми в угадывании вкусов читающей публики. Почему бы и Вам не заняться такими проектами?
– Не получается, не умею я делать этого, другая профессия. Меня могут устроить в Большой театр, но танцевать я всё равно не умею. Понимаете, читателя и, соответственно, издателя не обманешь: для того, чтобы писать, как Донцова, надо быть Донцовой и относиться к тому, что делаешь, всерьёз.
Есть единственный проект, коммерчески успешный и литературно качественный – Акунин. Чхартишвили тонкий и интеллигентный человек. Но он при этом человек – вернее, писатель – рациональный, он своего Акунина и все его сочинения сконструировал. Я так не могу. Чтобы писать прилично, я должен просто писать как я, а не проект. Так, как Акунин писал под именем Чхартишвили. Но он может писать и как не он, поэтому был взят псевдоним Акунин. Акунин это уже не Чхартишвили. Но я так не сумею.
– В 90-е годы Вы писали публицистику, сегодня редактируете глянцевый журнал…
– И с удовольствием это делаю. Надеюсь, что мне уже никогда не придётся заниматься социально-политической журналистикой.
– Почему?
– Потому что заниматься ею вообще противно. Эту профессию по заслугам называют второй древнейшей. Это во-первых.
А во-вторых, социально-политической журналистикой у нас в стране сейчас неприлично заниматься независимо от того, на какой стороне ты выступаешь. Обличаешь ты «кровавый режим» или поддерживаешь его – одинаково непристойно. Я больше не хочу ввязываться в это, и счастлив, что больше не пишу никаких колонок.
– Что ж Вы так про нашу профессию?
– Ну, так оно и есть. Не самая божеская. Но если я все это и отношу к себе, то имею в виду не продажность. Она вообще дурна. Например, журналисты лезут в частную жизнь, и это большая часть журналистики. Журналисты судят обо всём, о той же частной жизни других, притом что их никто не уполномачивал на это.
Когда я занимался журналистикой, то всегда стоял на позиции, от которой не отказываюсь и сейчас. Первое – что бы ни было в этой стране, это лучше, чем коммунизм.
Второе – не надо считать, что наша страна самая худшая и гордиться этим, как в советское время полагалось гордиться тем, что она самая лучшая. У нас нормальная страна и ничего ужасного нет.
Что бы сейчас я ни сказал про власть, я окажусь на той или иной стороне, но ни с теми, ни с другими я находиться не хочу. Между тем, так не получится – всё, что бы ты ни сказал, будет использовано той или иной стороной.
– Вам не кажется, что в России интеллигенцию всегда используют?
– Её используют с её полного согласия. С другой стороны, она не просто даёт себя использовать, она ещё сама создаёт ситуацию, в которой её используют. Вот русская дореволюционная интеллигенция сначала породила революционных бесов, а потом эти бесы использовали её, а потом и вовсе уничтожили.
– С нынешней тоже может такое случиться?
– Интеллигенции больше нет. Она кончается, её остатки несущественны. И, в общем-то, слава Богу. О какой интеллигенции Вы говорите? Где Вы видите людей, которые попадают под определение интеллигенции?
– Разве музейных работников нельзя назвать интеллигенцией?
– Они никакой роли не играют, они не формируют общественного мнения. Дореволюционная интеллигенция его формировала.
Кроме того, все художественные музеи ориентируются в сторону современного искусства. Оно в каком-то смысле всё оппозиционно, левое, но оно ни на что не влияет в обществе. И не хочет влиять.
При этом оно направлено на разрушение культуры, как и сто лет назад. Вся современная культура разрушительная. В ней есть талантливые люди, есть и дутые фигуры.
Талантливые люди и прежде работали на разрушение того, что было до них в культуре. Иначе откуда могла бы появиться новая культура? Но раньше общество само хранило традиции, сама общественная жизнь была традиционной. Сейчас традиции разрушаются каждодневно.
Ещё в 60-е годы, не то что сто лет назад, шпенглеровские разговоры о закате Европы казались преждевременными. Теперь мне кажется, что это было справедливое предвидение – западная христианская цивилизация, как и всякая цивилизация, оказалась склонной к самоубийству. Чем она сейчас и занимается.
– А Америка?
– Америка в первую очередь. Это очевидно и по культуре, и по общественной жизни. Политкорректность, которую я не устаю проклинать, есть способ разрушения цивилизации, основ, на которой она была создана.
– Как Вы думаете, кого из современных писателей будут изучать в школе лет через сто?
– Я вообще не уверен, что через сто лет в школе будут изучать литературу в том понимании, в каком мы представляем себе изучение литературы.
Система образования меняется и ещё будет меняться, и я не берусь предсказывать. Если говорить о России, то так или иначе останется Солженицын. Всё остальное – Бог его знает.
Трудно судить, и это при условии, что литературу будут изучать так, как её изучало наше поколение.
Смотрите, как изучают физику. Изучают закон Бойля–Мариотта, но не авторов закона, фигуры учёных изучает история науки. Мне кажется, по истории литературы специалисты будут изучать отдельных писателей, а предмет литературы – сама литература. Будут изучать роман, кто автор романа, будут изучать историки литературы, а не школьники.
Вторая составляющая школьного предмета «литература» будет заключаться в том, чему сейчас учат в американских университетах – творческое писание. То есть, людей будут учить писать.
У нас пишут сочинения на тему «Ранняя лирика Маяковского», это жанр сочинения «Как я провёл лето». Во всём мире давно пишут сочинения на другие темы: « С кем я сижу в комнате», «Почему я люблю свою собаку». Это тоже сочинения.
Думаю, что также будут учить писать сочинения и у нас. Это и будет сам предмет литературы, но не её истории. История останется для специалистов, так же, как история театра. Театр сам по себе, и кто были такие Щепкин, Мочалов, Ермолова изучают историки театра.
Я думаю, что сейчас в школе учат историю литературы, литературоведение, то есть умение рецензировать, но не саму литературу.
– Почему писатели перестали быть властителями дум, как раньше?
– Прежде властительницей – даже не дум, а душ – была церковь. При Пушкине хорошо грамотного населения в России было тысяч двадцать человек. Для остальных была церковь. При советской власти вообще не было властителей душ. Писатель был или совестью нации, или её бессовестностью.
Сейчас есть религиозная жизнь, есть общественная жизнь… А книги – это просто чтение. Писатель не властитель душ, а помощник, он помогает разобраться в жизни, но он уже не учитель.
– И уже не совесть нации?
– Есть общественная жизнь, в ней есть общественные деятели, они предлагают нации какие-то идеалы, нравственные ориентиры. Почему именно писатель должен быть совестью нации? У нас теперь «совесть нации» – оппозиционная «Другая Россия». На мой взгляд, несколько сомнительная совесть…
Совесть нации – это те, кто предлагает нации некоторые нравственные ориентиры. Еще нравственностью занимается церковь. А писатель занимается изображением жизни и приключений души.
Текст: Андрей Морозов
|